Глава VII. 1816-й ГОД. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ "ДОН ЖУАНА" В ХАРЬКОВЕ
1816 год, в начале, был для меня самый горестный по разным обстоятельствам; но горе мое стало для меня еще тяжеле, когда я узнал, что театр в Курске расстроился. Дом Благородного собрания, в котором помещалась и сцена, начали переделывать, и, как слышно было, переделка не могла кончиться ближе двух лет; следовательно, спектаклей давать было негде, а выстроить театр содержатели были не в состоянии. Я был совершенно уничтожен: переехал в деревню, где с горя прочитал историю Ролленя, в переводе Тредьяковского, от доски до доски. В исходе июля вдруг получаю письмо от одного из бывших содержателей, именно от П. Е. Барсова. Он извещал меня, что получил приглашение из Харькова от Штейна, который просил его пригласить еще кого-нибудь для ролей комических, почему он обращается с этим приглашением ко мне, и что если я согласен, то отпросился бы и приехал в Курск, чтобы потом отправиться в Харьков: "Там, мол, можно кой-что и заработать".
Высказать мою радость я не в силах. Мысль, что я буду играть в Харькове, приводила меня в восторг. Я знал, что в Харькове театр давнишний и что на нем играют все, к тому же там университет, поэтому публика должна быть образованнее, следовательно, и требования от актеров гораздо большие. Это последнее обстоятельство, при всей моей радости, внушило мне и некоторое чувство страха, - словом, я начал было робеть. Потом вспомнил, что из харьковской труппы у нас уже был налицо актер Мурашкин, который с неба звезд не хватал; кроме того, я видел лучшего харьковского драматического актера, г-на Геца, который проездом играл в Курске "Сына любви"; в нем было много хорошего, но вообще он был ниже нашего М. Е. Барсова.
Сообразив все это, я немного приободрился и, разумеется, не теряя времени, отпросился у графини Волькенштейн, с маленькою гордостью объяснив ей, что меня приглашают на харьковскую сцену. Она отпустила меня и шутя прибавила: "Смотри, не срамись!" Сборы были небольшие. Отцу и матери было лестно, что изо всей труппы Барсов пригласил меня и никого другого: стало быть, я что-нибудь да значу. Даже жене, несмотря на разлуку, такое приглашение было не неприятно. Итак, поцеловав у родителей ручки и получив от них напутственное благословение с прибавкою двух рублей медными деньгами, перецеловав жену и детей, в первых числах августа отправился я в Курск, чтобы оттуда уже вместе с Барсовым ехать в Харьков.
Не буду рассказывать, как я приехал в Курск, как вскоре потом отправились мы с Барсовым на долгих в Харьков - все это было весьма обыкновенно, без всяких особых происшествий. В Харьков мы приехали 15 августа, часов около десяти утра; остановились в квартире актера Угарова, с которым Барсов уже был знаком и с которым он уже списался. Самого Угарова мы не застали дома: он ушел на репетицию комедии "Дон Жуан" Мольера. Все это узнали мы от жены Угарова, очень милой и чрезвычайно красивой женщины, которая приняла нас как нельзя более радушно, отвела нам комнату, напоила чаем и кофеем, уговаривала отдохнуть с дороги, и Барсов был почти готов на это; но меня мучил "Дон Жуан". Мольер был мною почти весь прочитан, хотя на нашем театре игралось из него не более трех пьес. "Дон Жуана" играть у нас не могли, потому что на нашей сцене не было ни провалов, ни полетов, а в этой пьесе являются фурии и уносят Дон Жуана.
Все это интересовало и волновало меня, и я неотступно пристал к Барсову идти в театр - застать репетицию. Барсов нехотя согласился. Одевшись прилично (я в свой единственный черный фрак, а товарищ мой и подрумянился немного: он был кокетлив), отправились мы в театр. Подходя к театру, я совсем разочаровался: я представлял себе, что в таком городе, как Харьков, театр - красивое здание, а вместо того увидел какой-то бревенчатый балаган. Когда мы взошли на сцену по полуразрушенной лестнице, то сначала в темноте ничего не было видно; потом, оглядевшись немного, Барсов, знакомый уже прежде с содержателями театра (их было два: Штейн -немец и Калиновский - поляк), представил меня им как лучшего из своих товарищей. Здесь же он познакомил меня с хозяином нашей квартиры, актером Угаровым, первым комиком харьковской сцены. Угаров был существо замечательное, талант огромный. Добросовестно могу сказать, что выше его талантом я и теперь никого не вижу. Естественность, веселость, живость, при удивительных средствах, поражали вас, и, к сожалению, все это направлено было бог знает как, все игралось на авось! Но если случайно ему удавалось попадать верно на какой-нибудь характер, то выше этого, как мне кажется, человек ничего себе создать не может.
К несчастию, это было весьма редко, потому что мышление было для него делом посторонним, но за всем тем он увлекал публику своею жизнью и веселостью. Как в человеке, в нем все было премешано; в каком-то странном беспорядке стояли рядом добродушие и плутоватость, театр и карты, и охота покутить. Все это было в нем смешано до такой степени, что не знаешь, бывало, чему он отдавал преимущество. Хороший семьянин, а для последних двух страстей он готов был оставить семейство без куска хлеба. Но оставим его - я не могу высказать и половины того, что было в этой замечательной личности. Прибавлю только, что потом, несмотря на все его недостатки, я всегда любил его как человека и уважал как талант. В своих записках я часто буду еще обращаться к Угарову и передам о нем все, что знаю.
Когда нас познакомили, он тотчас взял меня за руку и подвел к жене Калиновского с такими словами: "Анна Ивановна Кали-новская, первая наша актриса - с огнем баба!" Между тем артисты начали опять прерванную нашим приходом репетицию. Дон Жуана играл Калиновский, а Лепорелло - Угаров. Когда я начал вслушиваться в разговор действующих лиц, то чрезвычайно смутился: я знал Мольерова "Дон Жуана"; но это был не тот, а другой, и точно другой. Этот "Дон Жуан" был переведен с польского г. Петровским, который, как видно, не знал хорошо русского языка; перевод этот был такая галиматья, что я не мог понять, как можно было играть подобную пьесу в университетском городе, как Харьков. К довершению всего Калиновский говорил польским выговором, как, например, чего и т. п. Обо всем этом я не сказал ни слова из скромности. Но я не мог утерпеть, чтоб не спросить Калиновского, как у Них устроена последняя сцена, где являются фурии. Он отвечал мне: "Теперь эта сцена будет не так эффектна, как прежде.
Прежде делалась чистая перемена, и декорация представляла ад: фурии выбегали, вылетали, выскакивали из земли и увлекали Дон Жуана. Теперь же этого не будет, потому что декорацию, представлявшую ад, как везли из Кременчуга, смыло дождем, и теперь просто фурия слетит сверху, схватит Дон Жуана и унесет". - "А! - подумал я, - здесь, стало быть, есть и машины", и пошел осматривать сцену; но, к моему удивлению, я ничего не заметил, кроме балок, чистосердечно лежавших поперек сцены. Мне совестно было спросить и обнаружить таким образом свое невежество, тем более что, учившись в народном училище, я ознакомился несколько с механикою, по крайней мере знал силу рычага, пользу блока и действие ворота; но здесь ничего подобного не было видно. С нетерпением жду я конца репетиции, полагая, что будут пробовать полет, - не тут-то было! Репетиция кончилась, и когда я спросил: "Не будут ли пробовать полета?" - то Калиновский отвечал: "Нет! эта машина хорошо устроена, и пробовать нечего". И мне стало стыдно, что я не мог отыскать этой машины.
Обедать мы приглашены были к Калиновскому. Не буду рассказывать всех любезностей хозяйки и всех острот Угарова. К концу обеда вошел очень высокий мужчина, в длинном синем сюртуке, подпоясанном кушаком, с волосами в скобку, но с бритою бородой, и сказал, обратясь к Калиновскому: "Пожалуйте, Осип Иванович, денег за машину". Меня так и взволновало. "Что за машина?" - спросил я. "А это Дон Жуана поднимать",- отвечали мне.
Я попросил позволения посмотреть машину. "Принеси",- сказал Калиновский длинному сюртуку, который, как я после узнал, был главным машинистом. Он вышел и скоро возвратился, принеся с собою два толстых ремня немного потоньше тех, которые употребляются для рессор в дрожках. Оба ремня были с железными толстыми пряжками. У одного из них посредине пришит был дратвами железный крючок значительной толщины, а у другого пришито было такой же прочности железное кольцо. Не понял я механизма и спрашиваю: "Что же из этого будет?" Тогда Калиновский берет ремень с крюком, стягивает его на себе пряжкой, которая пришлась назади, крючок же очутился напереди. "А вот что, - говорит он, - этим поясом подпояшется фурия, у нее крючок напереди, а Дон Жуан подпояшется другим поясом, у которого кольцо будет назади. Таким образом, фурия, спустясь сверху, обхватит одною рукой Дон Жуана, а другою наденет кольцо на крючок и унесет его". Да, - подумал я, - стало быть, я не рассмотрел; верно, есть где-нибудь и ворот и блоки, - и еще более убедился в этом, когда машинист сказал: "Пожалуйте, Осип Иванович, еще денег на канат, а то старый сгнил совершенно". При выдаче денег Калиновский прибавил: "Да не забудь выкрасить канат черною краской, чтоб не так было приметно".
С ужасным нетерпением я ожидал вечера, чтоб идти в театр; механизм сводил меня с ума. Наконец, около семи часов мы пришли в театр. Я тотчас бросился на сцену рассмотреть все хорошенько и отыскать машину. По тщательном осмотре я нашел кое-что, а именно: от второй до третьей кулисы, посредине сцены положено было с балки на балку круглое бревно, и на этом бревне торчали два огромных гвоздя, вершка на полтора один от другого. Кроме того, точно такое же бревно, на тех же балках и с такими же гвоздями, положено было за кулисами. Всего этого прежде не было.
Я отыскал длинный сюртук и спросил его: для чего положены эти бревна? А он мне в ответ: "Это машина - подымать Дон Жуана". - "Как же это? Расскажи, пожалуйста", - сказал я. - "А вот, изволите видеть, эти два гвоздя на этом бревне, за кулисами? Между них пропустится веревка и протянется до половины сцены, где лежит вот другое бревно, и пропустится также между двумя гвоздями. Изволите видеть? А там фурия будет сидеть на балке, и веревка эта привяжется ей сзади, и когда фурия будет спускаться, то гвозди не дадут веревке сдвигаться, и фурия спустится прямо". - "Как же? воротом будут подымать?"- спросил я. "Нет, - отвечал длинный сюртук, - просто на руках". - "Да ведь это очень тяжело", - говорю я. "Да ведь здесь, - прибавил он, - за кулисами народу будет много, а к тому же мы веревку намажем салом: оно будет полегче".
Покачал я головой и пошел в кресла. Начался спектакль. Угаров приводил всех в восторг, да и к Калиновскому публика, как видно, привыкла, так что, несмотря на его выговор, много раз одобряла. Перед пятым актом я не утерпел, пошел на сцену и увидел, что фурия уже сидела на балке, а человек с десять стояли за кулисами и держались за веревку. "Кто это, - спросил я, - одет фурией?" - "Это мой помощник Миньев",- отвечал механик. Я возвратился в кресла и ждал окончания пьесы. Наконец дождался: Дон Жуан в отчаянии призывает фурий! И вот посреди театра из падуги показывается пара красных сапог, потом белая юбка с блестками, а наконец является и вся фигура фурии. Костюма фурии подробно передать я не в состоянии: какой-то шарф перекинут через плечо, на голове какой-то венец с рогами. Но это все ничего, а вот что было изумительно: как только фурия отделилась совсем от балки и повисла на веревке, то новая веревка от тяжести стала вытягиваться и раскручиваться, и так как фурию спускали медленно, то она, прежде чем стать на ноги, перевернулась раз двенадцать, отчего голова у ней, разумеется, закружилась (выпила она для храбрости тоже порядочно). Ставши на пол, фурия ничего не видит; одною рукой держит крючок, а другою, размахивая, ищет Дон Жуана, но ищет совсем в другой стороне.
Калиновский в бешенстве забывает, что это на сцене, и кричит громко: "Гунство! сюда! сюда!" Наконец, фурия ощупывает кое-как Дон Жуана, обхватывает его одною рукою, а другою старается поддеть кольцо на крючок... но никак не подденет. Калиновский в совершенном отчаянии, желая помочь горю, протягивает назад руку, берет свое кольцо, а между тем бранные слова сыплются на фурию; но ничто не помогает, и фурия никак не может сцепиться с Дон Жуаном. Всему этому аккомпанирует шум в публике: тут было и шиканье, и смех, и громогласное браво. Все это было для меня что-то неслыханное и невиданное и потрясло меня до основания. Я выбежал из кресел, бросился на сцену, вырвал у механика веревку и опустил занавес. И надо было видеть, с каким остервенением Дон Жуан начал терзать фурию за волосы... Тем и кончилось представление "Дон Жуана".